– Княгиня идиотка, – продолжал Калинович.
– Ужасная идиотка; это я тогда же заметила, – подтвердила уж Настенька. – А что княжна?.. – спросила она. – Это тоже идиотка?
Калинович несколько замялся.
– Нет, как это можно!.. Такая прелестная девица, нет! – отвергнул Петр Михайлыч.
– Решительно идиотка! – повторила Настенька. – Воображает, что очень хороша собой, и не дает себе труда подумать и понять, как она глупа.
– Она не то, что глупа… – начал Калинович, – но это идеал пустоты… Девушка, в которой, может быть, от природы и было кое-что, но все это окончательно изломано, исковеркано воспитанием папеньки.
– Ужасно! – подхватила Настенька. – Когда ты читал у них, мне было так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки.
– Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, – заметил Петр Михайлыч.
– Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, – возразила Настенька, – и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича.
– Вероятно, – подтвердил Калинович и вздохнул.
Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо…
Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и – странное дело! – в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил:
– Сейчас получил я отпуск.
– Отпуск? – повторил Петр Михайлыч.
– Да, думаю съездить в Петербург, – продолжал, насколько мог спокойно, Калинович.
– В Петербург? – спросила уж Настенька и побледнела.
– В Петербург, – отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. – Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, – прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго.
– Пожалуй, что и надобно съездить… – произнес он, с глубокомысленным видом.
– А надолго ли вы думаете ехать? – спросила Настенька.
Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце.
– Месяца на три, на четыре, – отвечал он.
– Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. – повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. – И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! – прибавил он, обращаясь к дочери.
– Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? – отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки.
Калинович вздохнул свободнее.
«Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось», – подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его. Невольно задумавшись, он взглядывал только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во все время упорно молчал. Петр Михайлыч, глядя на дочь, которая была бледна как мертвая, тоже призадумался. Ушедши после обеда в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась. Та пришла, и между ними начался шепотом разговор, в котором больше слышался голос Петра Михайлыча; экономка же отвечала только своей поговоркой: «Э… э… э… хе… хе…»
Между тем оставшиеся в зале Настенька, Калинович и капитан сидели, погруженные в свои собственные мысли.
– Пойдемте гулять, мне пройтись хочется, – сказала, наконец, вставая, Настенька, обращаясь к Калиновичу.
Тот посмотрел на нее.
– Холодно сегодня. Пожалуй, еще простудишься: что за удовольствие! – возразил он.
– Нет ничего: я в теплом платье, – отвечала Настенька и стала надевать шляпку.
Калинович не трогался с места.
– А вы пойдете с нами? – отнесся он к капитану, видимо, не желая остаться на этот раз с Настенькой вдвоем.
– Никак нет-с! – отвечал отрывисто капитан и, взяв фуражку, но позабыв трубку и кисет, пошел. Дианка тоже поднялась было за ним и, желая приласкаться, загородила ему дорогу в дверях. Капитан вдруг толкнул ее ногою в бок с такой силой, что она привскочила, завизжала и, поджав хвост, спряталась под стул.