Тысяча душ - Страница 66


К оглавлению

66

– Все вертишься под ногами… покричи еще у меня; удавлю каналью! – проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.

Все это Калинович видел, и все это показалось ему подозрительно.

«Куда пошел этот медвежонок?» – думал он, машинально идя за Настенькой, которая была тоже в ажитации. Быстро шла она; глаза и щеки у ней горели. Скоро миновали главную улицу, прошли потом переулок и очутились, наконец, в поле.

– Куда же мы идем? – спросил, наконец, Калинович, поднимая голову и осматривая окрестность.

– На могилу к матушке. Я давно не была и хочу, чтоб ты сходил поклониться ей, – отвечала Настенька.

Калиновича подернуло.

«Час от часу не легче!» – подумал он и с чувством невольного отвращения поглядел на видневшееся невдалеке кладбище. Церковь его была деревянная, с узенькими окнами, стекла которых проржавели от времени и покрылись радужными отливами. Небольшая, приземистая колокольня покачнулась набок. Вся она обшита была узорно вырезанным тесом, и на крыше, тоже узорной, росли уже трава и мох. Погост был сплошь покрыт могилами, над которыми возвышались то белые, то черные деревянные кресты. Простоту эту нарушала одна только мраморная колонка с горевшим на солнце золотым крестом и золотой подписью, поставленная над могилой недавно умершего откупщика. Настенька подвела Калиновича к могиле матери, которую покрывала четвероугольная из дикого камня плита, с иссеченным на верхней стороне изречением: Помяни мя, господи, егда приидеши во царствии твоем. Слова эти начертать на вечном жилище своей жены придумал сам Петр Михайлыч.

– Помолимся! – сказала Настенька, становясь на колени перед могилой. – Стань и ты, – прибавила она Калиновичу. Но тот остался неподвижен. Целый ад был у него в душе; он желал в эти минуты или себе смерти, или – чтоб умерла Настенька. Но испытание еще тем не кончилось: намолившись и наплакавшись, бедная девушка взяла его за руку и положила ее на гробницу.

– Поклянись мне, Жак, – начала она, глотая слезы, – поклянись над гробом матушки, что ты будешь любить меня вечно, что я буду твоей женой, другом. Иначе мать меня не простит… Я третью ночь вижу ее во сне: она мучится за меня!

– Настенька!.. К чему все эти мелодраматические сцены?.. Ей-богу, тяжело и без того! – воскликнул Калинович, не могший более владеть собой.

– Нет, Жак, поклянись: это будет одно для меня утешение, когда ты уедешь, – отвечала настойчиво Настенька.

– Клянусь… – проговорил он.

И в самый этот момент с шумом выпорхнула из растущей около густой травы какая-то черная масса и понеслась по воздуху. Калинович побледнел и невольно отскочил. Настенька оставалась спокойною.

– Чего же ты испугался? Это ворон, – проговорила она.

– Подобные сцены хоть у кого расстроят нервы, – отвечал Калинович.

– За что ж ты сердишься?

– Я не сержусь.

– Нет, ты сердишься. Нынче ты все сердишься. Прежде ты не такой был!.. – сказала со вздохом Настенька. – Дай мне руку, – прибавила она.

Калинович подал. Войдя в город, он проговорил: «Здесь неловко так идти» и хотел было руку отнять, но Настенька не пустила.

– Нет, ничего; пойдем так… Пускай все видят: я хочу этого! – сказала она.

Калинович пожал только плечами и всю остальную дорогу шел погруженный в глубокую задумчивость. Его неотвязно беспокоила мысль: где теперь капитан, что он делает и что намерен делать?

Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного – понравилось… и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку – и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца. Подвизаясь таким образом около года, он наскочил, наконец, на известного уж нам помещика Прохорова, который, кроме того, что чисто делал артикулы ружьем, еще чище их делал картами, и с ним играть было все равно, что ходить на медведя без рогатины: наверняк сломает! Он порешил Лебедева в несколько часов рублей на пятьсот серебром. Зверолов побледнел и униженно стал просить поиграть еще с ним в долг. Прохоров согласился, и к утру уж был в выигрыше тысяч пять на ассигнации.

– Будет! – проговорил, наконец, математик, вздохнув, как паровая машина, и тотчас же сходил к маклеру и принес на себя вексель.

Неуклонно с тех пор начал он в уплату долга отдавать из своего жалованья две трети, поселившись для того в крестьянской почти избушонке и ограничив свою пищу хлебом, картофелем и кислой капустой. Даже в гостях, когда предлагали ему чаю или трубку, он отвечал басом: «Нет-с; у меня дома этого нет, так зачем уж баловаться?» Из собственной убитой дичи зверолов тоже никогда ничего не ел, но, стараясь продать как можно подороже, копил только деньгу для кредитора.

«Зачем вы платите? Вас ведь, наверное, обыграли», – говорили ему некоторые. – «Ничего я не знаю-с; я проиграл и должен платить», – отвечал Лебедев с стоическою твердостию.

66