Калинович тоже желал найти капитана, но Настенька отговорила.
– Где ж его искать? Придет еще сегодня, – сказала она.
Но капитан не пришел. Остаток вечера прошел в том, что жених и невеста были невеселы; но зато Петр Михайлыч плавал в блаженстве: оставив молодых людей вдвоем, он с важностью начал расхаживать по зале и сначала как будто бы что-то рассчитывал, потом вдруг проговорил известный риторический пример: «Се тот, кто как и он, ввысь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон!» Эка чепуха, заключил он.
Чувства радости произвели в добродушной голове старика бессмыслицу, не лучше той, которую он, бог знает почему и для чего, припомнил.
Возвратясь домой, Калинович, в первой же своей комнате, увидел капитана. Он почти предчувствовал это и потому, совладев с собой, довольно спокойно произнес:
– А, Флегонт Михайлыч! Здравствуйте! Очень рад вас видеть.
Капитан молчал.
– Садитесь, пожалуйста, – присовокупил Калинович, показывая на стул.
Капитан сел и продолжал молчать. Калинович поместился невдалеке от него.
– Где это вы были? – начал он дружелюбным тоном.
– Так-с, у знакомых, – отвечал капитан.
– Это жаль, тем более, что сегодня был знаменательный для всех нас день: я сделал предложение Настасье Петровне и получил согласие.
Капитан выпучил глаза.
– Вы изволили получить согласие? – произнес он, сам не зная, что говорит.
– Да, – отвечал Калинович, – искали потом вас, но не нашли.
У капитана то белые, то красные пятна начали выходить на лице.
– В Петербург, стало быть, не изволите ехать? – спросил он, с трудом переводя дыхание.
При этом вопросе Калинович вспыхнул, однако отвечал довольно равнодушным тоном:
– Нет, в Петербург я еду месяца на три. Что делать?.. Как это ни грустно, но, по моим литературным делам, необходимо.
Капитан бессмысленно, но пристально посмотрел ему в лицо.
– Теперь по крайней мере, – продолжал Калинович, – я еду женихом и надеюсь, что зажму рот здешним сплетникам, а близких Настасье Петровне людей успокою.
Капитан начал теряться.
– Что я люблю Настасью Петровну – этого никогда я не скрывал, и не было тому причины, потому, что всегда имел честные намерения, хоть капитан и понимал меня, может быть, иначе, – присовокупил Калинович.
Капитан был окончательно уничтожен. По щекам его текли уже слезы.
– Я очень рад, – проговорил он, протягивая Калиновичу руку, которую тот с чувством пожал.
Затем последовала немая и довольно длинная сцена, в продолжение которой капитан еще раз, протягивая руку, проговорил: «Я очень рад!», а потом встал и начал расшаркиваться. Калинович проводил его до дверей и, возвратившись в спальню, бросился в постель, схватил себя за голову и воскликнул: «Господи, неужели в жизни, на каждом шагу, надобно лгать и делать подлости?»
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью. Но, все это затаив на душе, Калинович по наружности казался еще холоднее и мрачнее. Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет. Зато неусыпно и бодро принялась хлопотать Палагея Евграфовна: она своими руками перемыла, перегладила все белье Калиновичу, заново переделала его перину, выстегала ему новое одеяло и предусмотрела даже сшить особый мешочек для мыла и полотенца. О подорожниках она задумала еще дня за два и нарочно послала Терку за цыплятами для паштета к знакомой мещанке Спиридоновне; но тот сходил поближе, к другой, и принес таких, что она, не утерпев, бросила ему живым петухом в рожу. Петр Михайлыч, в сопровождении капитана, тоже все возился с извозчиками и выходил из себя.
– То есть, этакой плут этот русский народец, вообразить себе невозможно! – говорил он. – Прихожу я к этому подлецу, Афоньке Беспалому: «Что до Москвы?..» – «Пятьдесят серебром!..» – «Как, шельма: пятьдесят серебром? В двадцать четвертом году ты меня же за пятьдесят ассигнациями с женой возил…» Смеется. «Тогда-ста, говорит, четверик овса по десяти копеек покупали, да тарантас, может, не проходный был». – «Ладно, говорю, что ты за тарантас кладешь?» – «Десять целковых». – «Ладно, говорю, бери за тарантас десять, а лошадей мы возьмем почтовых». – «Не хочу, говорит, почто работу из рук отпускать?» – «Так вот же тебе!..» – говорю, и пошел к Никите Сапожникову. Не тут-то было: эта нагайская кобыла, супруга этого шельмы Афоньки, огородами туда уж марш… Прихожу – «Ни копейки меньше»! – А? Каков народец?.. Немец этого не сделает… нет… никогда!
– Дать им, что просят, – отвечал Калинович, которого все эти хлопоты о нем заставляли еще более терзаться.
– Не дам, сударь! – возразил запальчиво Петр Михайлыч, как бы теряя в этом случае половину своего состояния. – Сделайте милость, братец, – отнесся он к капитану и послал его к какому-то Дмитрию Григорьичу Хлестанову, который говорил ему о каком-то купце, едущем в Москву. Капитан сходил с удовольствием и действительно приискал товарища купца, что сделало дорогу гораздо дешевле, и Петр Михайлыч успокоился.