Полина засмеялась. Калинович тоже улыбнулся.
– Как, однако, князь, ты хорошо представляешь этого Сольфини; я как будто вижу его перед собою, – сказала Полина.
– Да, я недурно копирую, – отвечал он и снова обратился к Калиновичу: – В заключение всего-с: этот господин влюбляется в очень миленькую даму, жену весьма почтенного человека, которая была, пожалуй, несколько кокетка, может быть, несколько и завлекала его, даже не мудрено, что он ей и нравился, потому что действительно был чрезвычайно красивый мужчина – высокий, статный, с этими густыми черными волосами, с орлиным, римским носом; на щеках, как два розовых листа, врезан румянец; но все-таки между ним и какой-нибудь госпожою в ранге действительной статской советницы оставался salto mortale…. Ничего этого, конечно, Сольфини как свободный гражданин и знать не хотел…
– Воображаю его в этом состоянии! – перебила с улыбкою Полина.
– Ужасен! – продолжал князь. – Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж не велел, наконец, пускать его к себе в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по городу с кинжалом и хочет его убить, так что муж этот принужден был жаловаться губернатору – и нашего несчастного любовника, без копейки денег, в одном пальто, в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из города…
– Бедный! – подхватила Полина.
– Нет, вы погодите, чем еще кончилось! – перебил князь. – Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени – о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни – что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
– Очень может быть, что и согласилась: из одного чувства сострадания можно решиться на это, – отнеслась Полина к Калиновичу.
– Очень может быть, – подтвердил тот.
– Конечно, – подхватил князь и продолжал, – но, как бы то ни было, он входит к ней в спальню, запирает двери… и какого рода происходила между ними сцена – неизвестно; только вдруг раздается сначала крик, потом выстрелы. Люди прибегают, выламывают двери и находят два обнявшиеся трупа. У Сольфини в руках по пистолету: один направлен в грудь этой госпожи, а другой он вставил себе в рот и пробил насквозь череп.
– Ну, что это, князь? Как это ужасно и жалко!.. – проговорила Полина, зажимая глаза.
Князь отвечал ей только пожатием плеч.
– Но при всех этих сумасбродствах, – снова продолжал он, – наконец, при этом страшном характере, способном совершить преступление, Сольфини был добрейший и благороднейший человек. Например, одна его черта: он очень любил ходить в наш собор на архиерейскую службу, которая напоминала ему Рим и папу. Там обыкновенно на паперти встречала его толпа нищих. «А, вы, бедные, – говорил он, – вам нечего кушать!» – и все, сколько с ним ни было денег, все раздавал.
– Артист! – сказала Полина и вздохнула.
– Артист в полном смысле этого слова, – повторил князь и призадумался, как бы сбираясь с мыслями. – Все это, – начал он после нескольких минут размышления, – я рассказал Пушкину; он выслушал, и чрез несколько дней мы опять с ним встречаемся. «Знаешь ли, говорит, князь, я твоего итальянца описываю? Заезжай завтра ко мне, я тебе прочту». Я еду… Начинает он мне читать своего известного импровизатора. «Ну, что? Как тебе нравится?» – спрашивает. «Превосходно, говорю: но что же тут общего с моим пустым рассказом?» – «Очень много, отвечает: он подал мне мысль вывести природного художника, импровизатора, посреди нашего холодного, эгоистического общества» – и таким образом мой Сольфини обессмертился.
Весь этот длинный рассказ князя Полина выслушала с большим интересом, Калинович тоже с полным вниманием, и одна только генеральша думала о другом: голос ее старческого желудка был для нее могущественнее всего.
– Скоро ли мы будем обедать? – спросила она у дочери.
– Скоро, maman, – отвечала та.
Калинович понял, что время уехать, и встал.
– Au revoir, au revoir… – начал было князь.
– Monsieur Калинович, может быть, будет так добр, что отобедает у нас? – произнесла вдруг Полина.
По лицу князя пробежала опять мгновенная и едва заметная улыбка.
– Прекрасно, прекрасно! Это продолжит еще несколько часов нашу приятную беседу, – подхватил он.
Калинович поклонился.
– Прекрасно, прекрасно, – повторил князь, – кладите вашу шляпу и присядьте.
Калинович сел, и опять началась довольно одушевленная беседа, в которой, разумеется, больше всех говорил князь, и все больше о литературе. Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской – словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, – Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя. Все это Калинович, при его уме и проницательности, казалось бы, должен был сейчас же увидеть и понять, но он ничего подобного даже не заметил. Что делать! Князь очень уж ловко подошел с заднего крыльца к его собственному сердцу и очень тонко польстил ему самому; а курение нашему я, даже самое грубое, имеет, как хотите, одуряющее свойство. Очень много на свете людей, сердце которых нельзя тронуть ни мольбами, ни слезами, ни вопиющей правдой, но польсти им – и они смягчатся до нежности, до службы; а герой мой, должно сказать, по преимуществу принадлежал к этому разряду.