– Adieu, до завтра, – произнесла баронесса.
Калинович поклонился.
– Скажите Полине, чтоб она была непременно в своем белом платье. Elle est magnifique!
– Слушаю-с, – проговорил Калинович и ушел. Приятная улыбка, которая оживляла лицо его в продолжение всего визита, мгновенно исчезла, когда он сел в экипаж; ему хотелось хоть бы пьяным напиться до бесчувствия, чтоб только не видеть и не понимать, что вокруг него происходило. Дома, как нарочно, вышла ему навстречу Полина в новом ваточном платье для гулянья и спрашивала: «Хороша ли она?»
– Хороша, – отвечал с гримасою Калинович, и через полчаса они гуляли под руку на Невском.
Бал! Бал!.. Когда-то упоительное и восхитительное слово! Еще Пушкин писал: «Люблю я бешеную младость и тесноту, и шум, и радость, и дам изысканный наряд!» Но нас, детей века, уж этим не надуешь. Мы знаем, что такое бал, особенно великосветский. Надобно решительно иметь детское простодушие одного моего знакомого прапорщика, который даже в пище вкусу не знает; надобно именно владеть его головой, чтоб поверить баронессе, когда она мило уверяет вас, что дает этот бал для удовольствия общества, а не для того, чтоб позатянуть поступившее на нее маленькое взыскание, тысяч в тридцать серебром, о чем она и будет тут же, под волшебные звуки оркестра Лядова, говорить с особами, от которых зависит дело. А вон этот господин, застегнутый, как Домби, на все пуговицы, у которого, по мнению врачей, от разливающейся каждый день желчи окончательно сгнила печенка, – неужели этот аспид человечества приехал веселиться? Вы, милая, белокурая дама, рассеянно теряющаяся в толпе! Я чувствую, как сердце ваше обливается кровью при мысли, что муж ваш на днях еще в одном прении напорол такую чепуху, которая окончательно обнаружила всю глубину его умственных неспособностей, и вам вряд ли удастся удержать тот великолепный пост, на котором вам так удобно. А вы, ваше превосходительство, зачем вы так насилуете вашу чиновничью натуру и стараетесь удерживать вашу адамовскую голову в накрахмаленных воротничках, не склоняя ее земно на каждом шагу, к чему вы даже чувствуете органическую потребность – и все это вы делаете, я знаю, из суетного желания показаться вольнодумцем вон этому господину с бородой, задумчиво стоящему у колонны. А вам, m-me Хмарова, при всем моем глубоком уважении, откровенно должен сказать, что я не верю вашему христианскому смирению, как ни глубоко скромен и прост ваш бальный туалет и как ни кроток ваш взгляд, которым вы оглядываете всю эту разряженную, суетную толпу… Но нет! Червь злобы точит ваше сердце в настоящую минуту! Вам хотелось бы разорвать на части и растоптать, как гадину, этого блестящего генерала, небрежно сидящего в кресле и закинувшего на задок свою курчавую голову. Он с полчаса уже говорит по-французски лучше любого француза и каждую мысль завершает еще каламбурами. Вы очень хорошо знаете, что он явно называет вас притворщицей и много вредит вашему весу! Ты, гражданский воин, мужественно перенесший столько устремленных на тебя ударов и стяжавший такую известность, что когда некто ругнул тебя в обществе, то один из твоих клиентов заметил, что каким же образом он говорит это, когда тебя лично не знает? «Черта тоже никто не знает, а все бранят!» – возразил некто и привел публику в восторг своим ответом. Ты все это перенес, но теперь и тебе, оставленному при одних только павлиньих перьях, без сознания той силы, которая некогда заключалась в твоей подписи, и тебе неловко! Ты приехал почти по необходимости, с единственной целью наблюдать своим орлиным взором за четырьмя рожденными тобой краснощекими козочками, чтоб сердца их не заразились вульгарным чувством к какому-нибудь пролетарию. Жму, наконец, с полным участием руку тебе, мой благодушный юноша, несчастная жертва своей грозной богини-матери, приславшей тебя сюда искать руки и сердца блестящей фрейлины, тогда как сердце твое рвется в маленькую квартирку на Пески, где живет она, сокровище твоей жизни, хотя ты не смеешь и подумать украсить когда-нибудь ее скромное имя своим благородным гербом. Но еще больше жаль мне тебя, честный муж, потомок благородного рода: как одиноко стоишь ты с отуманенной от дел головой, зная, что тут же десятки людей точат на тебя крамолы за воздвигнутые тобой гонения на разные спокойно существовавшие пакости… Никому и никому не весело вам, мученикам честолюбия, денег, утонченного разврата и пустой фланерской жизни!
Часу в двенадцатом, наконец, приехали молодые. Они замедлили единственно по случаю туалета молодой, которая принялась убирать голову еще часов с шести, но все, казалось ей, выходило не к лицу. Заставляя несколько раз перечесывать себя, она бранилась, потом сама начала завиваться, обожглась щипцами, бросила их парикмахеру в лицо, переменила до пяти платьев, разорвала башмаки и, наконец, расплакалась. Калинович, еще в первый раз видевший такой припадок женина характера, вышел из себя.
– Или вы сейчас одевайтесь, или я уеду один! – прикрикнул он таким тоном, что Полина сочла за лучшее смириться и с затаенным волнением сейчас же оделась, но только совершенно уж без всякого вкуса. Когда появились они в зале, хозяйка сейчас же пошла им навстречу.
– А, поздно, поздно! – говорила она.
– Мне понездоровилось, – отвечала Полина.
Калинович между тем при виде целой стаи красивых и прелестных женщин замер в душе, взглянув на кривой стан жены, но совладел, конечно, с собой и начал кланяться знакомым. Испанский гранд пожал у него руку, сенаторша Рыдвинова, смотревшая, прищурившись, в лорнет, еще издали кивала ему головой. Белокурый поручик Шамовский, очень искательный молодой человек, подошел к нему и, раскланявшись, очень желал с ним заговорить.