«Ну, и семейных тайн не пощадил, этакая скотина!» – думал Калинович.
– За мое призвание, – продолжал студент, – что я не хочу по их дудке плясать и сделаться каким-нибудь офицером, они считают меня, как и Гамлета, почти сумасшедшим. Кажется, после всего этого можно сыграть эту роль с душой; и теперь меня собственно останавливает то, что знакомых, которые бы любили и понимали это дело, у меня нет. Самому себе доверить невозможно, и потому, если б вы позволили мне прочесть вам эту роль… я даже принес книжку… если вы только позволите…
– Если вам угодно; но я судья плохой, – отвечал Калинович, проклиная в душе гостя и его страсть.
– Вы судья превосходный, – отвечал молодой человек, уж вставая и вынимая из кармана перевод Полевого.
– Не будете ли вы так добры прочитать за короля и королеву? – прибавил он, относясь к немцу.
– Извольте; но я говорю очень дурно по-русски, – отвечал тот.
– Это ничего; пожалуйста!.. – подхватил юноша и стал в грустную позу Гамлета в первом явлении. – Начинайте! – сказал он немцу, который, насилу нашедши, где говорит король, прочел:
«– Теперь к тебе я обращаю речь, мой брат и мой любезный сын, Гамлет!
– Немного больше брата; меньше сына», – произнес молодой человек с грустной улыбкой.
«– Зачем такие облака печали?» – прочел немец.
«– Так близко к солнцу радости, могу ли одеть себя печали облаками, государь?» – отозвался с грустною иронией Гамлет.
«– Зачем ты взоры потупляешь в землю, будто ищешь во прахе твоего покойного отца? Таков наш жребий: всем живущим умирать!» – возразил немец.
«– Да, королева, всем живущим умирать: таков наш жребий!» – подтвердил многозначительно студент.
«– Если так, зачем же смерть отца тебя печалит, как будто тем закон природы изменен! Так кажется, смотря на грусть твою», – продолжала королева.
«– Не кажется, но точно так я мыслю. Ни черные одежды и ни вздохи, ни слезы и ни грусть, ни скорбь, ничто не выразит души смятенных чувств, какими горестно терзаюсь я. Простите!» – проговорил молодой человек, пожав плечами и обращаясь к немцу. – Хорошо? – прибавил он своим уже голосом.
– Да, хорошо, – отвечал немец.
Калинович сердито смотрел в угол. Юноша ничего этого не замечал.
– Это еще не так хорошо, неловко с переговорами. А лучше я прочту его известную «to be or not to be», – проговорил он скороговоркой и тотчас же ушел за дверь, откуда появившись совершенно грустный и печальный, начал:
«– Быть или не быть – вот в чем вопрос. Что доблестнее для души: сносить удары оскорбительной судьбы, или вооружиться против моря зол и победить его, исчерпав разом! Умереть… уснуть!..» Нет, это не выходит, холодно: это не задушевно – не правда ли? – отнесся он к немцу.
– Это холодно; да! – подтвердил тот.
– Холодно, – согласился и сам актер. – Позвольте, я лучше прочту другое, где больше одушевления, – присовокупил он опять скороговоркой и снова начал: «– Для чего ты не растаешь, ты не распадешься прахом, о, для чего ты крепко, тело человека! И если бы всесильный нам не запретил самоубийство, боже мой, великий боже! Как гнусны, бесполезны, как ничтожны деяния человека на земле! Жизнь! Что ты? Сад заглохший под дикими бесплодными травами. Едва лишь шесть недель прошло, как нет его, его, властителя, героя, полубога пред этим повелителем ничтожным, пред этим мужем матери моей. Его, любившего ее любовью столь пламенной. Небо и земля! Могу ль забыть? Она, столь страстная супруга, один лишь месяц, я не смею мыслить… О женщины! Ничтожество вам имя… Башмаков еще не износила, в которых шла за гробом мужа, как бедная вдова, в слезах, и вот она – она! О боже! Зверь без разума, без чувства грустил бы доле. Она супруга дяди, который так походит на отца, великого Гамлета, как я на Геркулеса!» – произнес трагик с одушевлением. – Хорошо это, скажите мне, пожалуйста? Вполне ли я выполнил, или еще мне надо поработать? – пристал уже он к Калиновичу.
– Хорошо, – отвечал тот и думал про себя: «Что ж это такое, наконец?»
– В самом деле хорошо? – спрашивал юноша с блистающими от удовольствия глазами. – Впрочем, у меня другое место выходило еще лучше. Позвольте уж! – прибавил он и, приняв опять драматическую позу, зачитал: «– Комедиант! Наемщик жалкий, и в дурных стихах мне выражая страсти, плачет, бледнеет, дрожит, трепещет! Отчего и что причиной? Выдумка пустая! Какая-то Гекуба. Что ж ему Гекуба? Зачем он делит слезы, чувства с нею? Что если б страсти он имел причину, какую я имею, он залил бы слезами весь театр, и воплем растерзал бы слух, и преступленьем ужаснул, и в жилах у зрителей он заморозил кровь».
Последние слова были так громко произнесены, что проходившая мимо квартирная хозяйка испугалась и, приотворив двери, спросила:
– Батюшки! Что такое у вас?
– Ничего, – отвечал Калинович и, не могший уже более удержаться, покатился со смеху.
Юноша сконфузился.
– У меня как-то не выходит… сам чувствую… Не правда ли? – спросил он.
– Нет, что ж? Ничего! – отвечал Калинович.
– А который час? – отнесся он, зевая, к немцу.
– Девять часов, и мне позвольте уж уйти: я желаю еще быть в одном месте, – отвечал тот, вставая.
– Сделайте одолжение, – проговорил Калинович и зевнул в другой раз нарочно.
Студент понял, что ему тоже пора убираться.
– И я не смею вас больше беспокоить, – проговорил он, берясь за фуражку, – но прошу позволить мне когда нибудь, когда буду в лучшем ударе, прийти еще к вам и почитать.
– С большим удовольствием, – отвечал сухо Калинович и, когда гости ушли, остался в решительном ожесточении.