– Что, дома? – спросил он.
– Пожалуйте, барин наверху-с, – отвечала та, почему-то шепотом и тихонько повела его по знакомой ему лестнице. В комнате направо он увидел самого хозяина, сидевшего за столом, в халате, с обрюзглым лицом и с заплаканными глазами.
– Ах, боже мой! Давно ли? – проговорил он и постарался даже улыбнуться.
– Вы нездоровы? – спросил его Калинович.
– Жены лишился, – отвечал старик, и по его толстым, отвислым щекам потекли слезы.
– Скажите! – произнес Калинович тоном глубокого сожаления, а сам с собой подумал: «Зачем меня нелегкая дернула ехать к этому старью?»
– Давно постигло вас это несчастье? – спросил он вслух.
– Девятый день сегодня. Собачка заперта или нет? – обратился хозяин слабым голосом к вошедшей горничной.
– Заперта-с, – отвечала и та тоже слабым голосом. – Священники пришли-с, – доложила она в заключение.
– Хорошо… Приготовляйте там, – отвечал вдовец. – Панихиду сейчас будут служить! – прибавил он.
«Ну уж на это-то ты меня не подденешь», – подумал про себя Калинович и встал.
– Не смею более беспокоить, – проговорил он.
– Благодарю вас, благодарю, – отвечал хозяин, крепко, крепко пожимая его руку и с полными слез глазами.
– В этой проклятой Москве все или умерло, или замирает! – проговорил Калинович, выйдя на улицу. И на другой день часу в десятом он был уже в вокзале железной дороги и в ожидании звонка сидел на диване; но и посреди великолепной залы, в которой ходила, хлопотала, смеялась и говорила оживленная толпа, в воображении его неотвязчиво рисовался маленький домик, с оклеенною гостиной, и в ней скучающий старик, в очках, в демикотоновом сюртуке, а у окна угрюмый, но добродушный капитан, с своей трубочкой, и, наконец, она с выражением отчаяния и тоски в опухнувших от слез глазах.
– Monsieur, будьте такой добрый, поберегите мой сак! – раздался около него женский голос с иностранным акцентом.
Калинович взмахнул глазами: перед ним стояла молоденькая, стройная дама, в белой атласной шляпке, в перетянутом черном шелковом платье и накинутой на плечи турецкой шали. Маленькими ручками в свежих французских перчатках держала она огромный мешок. Калинович поспешил его принять у ней.
– Ou est се Gabriel? Несносный! – проговорила дама и скрылась.
Через несколько минут Калинович увидел, что она ходила по зале под руку с одутловатым, толстым гусарским офицером, что-то много ему говорила, по временам улыбалась и кидала лукавые взгляды. На все это тот отвечал ей самодовольной улыбкой.
Звонок пробил.
– Adieu, mon Gabriel! – воскликнула дама каким-то комически-печальным тоном, протягивая гусару руку.
– Adieu, – отвечал тот сиповатым голосом.
Дама подошла к Калиновичу. Тот встал и взял ее мешок.
– Bien merci! – поблагодарила она и мило улыбнулась.
– Vous avez deja un cavalier! – проговорил им вслед гусар.
– Oui, – отвечала дама, проворно уходя.
Калинович молча следовал за ней. В вагоне она начала распоряжаться как дома. Положив рядом с собой мешок и проговоря севшему напротив Калиновичу: «Pardon, monsieur, permettez», – протянула свои очень красивые ножки на диван, причем обнаружила щегольски сшитые ботинки и даже часть белых, как снег, чулок. Когда поезд тронулся, Калинович внимательно вгляделся на свою спутницу. Оказалось, что она была с каким-то идеальным выражением в лице; голубые глаза ее были томны и влажны, ресницы длинны. Сквозь белую нежную кожу просвечивались синенькие жилочки; губки были полные, розовые и с постоянной улыбкой. Заметив пристальные взоры на себя своего соседа, дама в свою очередь сначала улыбнулась, а потом начала то потуплять глаза, то смотреть в окно. Станции через две ей наскучил этот немой разговор.
– Вы Петербурге живете? – спросила она.
– Да, – отвечал Калинович, не желая сказаться провинциалом. – А вы? – прибавил он.
– Петербурге… Там весело…
– Весело?
– Да, балы… маскарад… итальянская опера я бываю.
При этих словах Калиновичу невольно вспомнилась Настенька, обреченная жить в глуши и во всю жизнь, может быть, не увидающая ни балов, ни театров. Ему стало невыносимо жаль бедной девушки, так что он задумался и замолчал.
– О, какой вы скучный! Для чего? – проговорила спутница.
Калиновичу захотелось пококетничать.
– Я потерял мою невесту, – отвечал он, взглянув на подаренное ему Настенькой в последний день кольцо.
– А! Вы любили? – произнесла соседка протяжно. – И я любила, – прибавила она и позевнула.
Калинович посмотрел на нее.
– А теперь вы любите? – спросил он.
– Теперь? Не знаю… Нет!
– Кто же вас провожал?
– А! Вот вы что думаете! Нет, это мой брат, – отвечала дама и лукаво засмеялась. – Князя Хилова вы знаете Петербурге? – прибавила она.
– Нет, не знаю… Это тоже брат?
Дама засмеялась.
– О нет, это мой знакомый… Он милый.
– Милый?
– Да, а то вот у него есть друг его, тот – фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не люблю.
– Гусар тоже толстый.
– Нет, тот добрый, брат добрый.
– Вы, конечно, иностранка, но откуда вы родом? – спросил Калинович.
– Зачем?.. Я русская…
– Нет, вы не русская, потому что говорите неправильно: вы или немка, или полька.
– О нет… я турка, – отвечала дама и опять засмеялась.
– После этого все турчанки красавицы, если на вас похожи, – заметил Калинович.
– О, какой вы льстец! – воскликнула она.
– Почему ж я льстец?
– Так… льстец… Мамзель Сару вы знаете?
– Нет, что ж, она хороша?
– Да, только злая такая, ужас – фи!
Разговор продолжался в том же тоне, и Калинович начинал все более и более куртизанить. Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине, как в первое время разлуки с ней, хотя и любим еще с прежнею страстью. Дело тут в том, что воспоминания любви еще слишком живы, чувства жаждут привычных наслаждений, а между тем около нас пусто и нет милого существа, заменить которое мы готовы, обманывая себя, первым хорошеньким личиком.