В настоящий свой проезд князь, посидев со старухой, отправился, как это всякий раз почти делал, посетить кой-кого из своих городских знакомых и сначала завернул в присутственные места, где в уездном суде, не застав членов, сказал небольшую любезность секретарю, ласково поклонился попавшемуся у дверей земского суда рассыльному, а встретив на улице исправника, выразил самую неподдельную, самую искреннюю радость и по крайней мере около пяти минут держал его за обе руки, сжимая их с чувством. Проезжая потом по главной улице, князь встретил Петра Михайлыча, и тому еще издали снял шляпу, кланялся и улыбался. Петр Михайлыч, с своей стороны, подошел к нему, расшаркался и отдал почтительный поклон. Он уважал князя и выражался о нем таким образом: «Талейран, сударь, нашего времени, Талейран».
– Здоровы ли вы? – сказал князь, дружески сжимая руку Петра Михайлыча.
– Благодарю вас покорно, слава богу, живу еще, – отвечал тот.
– Очень, очень рад вас видеть, – продолжал князь.
Петр Михайлыч поклонился.
– Давно не изволили жаловать к нам в город, ваше сиятельство, – сказал он.
– Что делать! Что делать! – отвечал князь. – Но полагаю, что здесь идет все по-старому, значит, хорошо и благополучно, – прибавил он.
– Конечно-с, – подтвердил Петр Михайлыч, – какие здесь могут быть перемены. Впрочем, – продолжал он, устремляя на князя пристальный взгляд, – есть одна и довольно важная новость. Здешнего нового господина смотрителя училищного изволите знать?
– Да, как же, как же, знаю, видал его: очень, кажется, порядочный молодой человек.
– Очень хороший-с, – подтвердил Петр Михайлыч, – и теперь написал роман, которым прославился на всю Россию, – прибавил он несколько уже нетвердым голосом.
– Скажите, пожалуйста! – воскликнул князь. – Роман написал.
– Вы, может быть, даже читали его: «Странные отношения» называется? – проговорил Петр Михайлыч с почтением.
– Да, читал, читал и по крайней мере с полчаса ломал голову: вижу фамилия знакомая, а вспомнить не могу. Очень, очень мило написано!
Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому что он не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет двадцать уж не читывал.
– Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, – продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. – И мне тем приятнее, – прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, – что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!
Князь покачал головою.
– Как это можно! – проговорил он.
– Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! – отвечал со вздохом Петр Михайлыч.
– Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания.
Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал.
Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
– Вот вы, некоторые из купечества, избегаете образовывать детей ваших. Это очень нехорошо! – начал было он.
Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим.
– Теперь вот мой преемник, смотритель, – продолжал Петр Михайлыч, – сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало быть, человеком знатным и богатым.
Купец только пожал плечами.
– Всякому, сударь, доложить вам, человеку свое счастье! – сказал он, вздохнув, и потом, приподняв фуражку и проговоря: – Прощенья просим, ваше высокоблагородие! – поворотил в свой переулок и скрылся за тяжеловесную дубовую калитку, которую, кроме защелки, запер еще припором и спустил с цепи собаку.
Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.
– Вы знаете моего преемника? – спросил он.
– Был, сударь, у меня, – отвечал тот и почему-то вздохнул.
– Сочинение теперь написал, которым прославился на всю Россию.
– Какое-с это? О господи помилуй! – проговорил почтмейстер, кидая по обыкновению короткий взгляд на образа.
– Романическое!
Почтмейстер поглядел несколько времени через очки на Петра Михайлыча как бы с видом некоторого сожаления.
– Нам с вами, в наши лета, пора бы и другие книжки уж почитывать, – проговорил он.
– Что ж, я почитываю и те и другие, – отвечал Петр Михайлыч, заметно сконфуженный этим замечанием, и потом, посеменив еще несколько времени ногами, раскланялся.
– Умный бы старик, но очень уж односторонен, – говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на той же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче.
– Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? – спросил он его так, будто к слову.