Такова была почти вся с улицы видимая жизнь маленького городка, куда попал герой мой; но что касается простосердечия, добродушия и дружелюбия, о которых объяснял Петр Михайлыч, то все это, может быть, когда-нибудь бывало в старину, а нынче всем и каждому, я думаю, было известно, что окружный начальник каждогодно делает на исправника донос на стеснительные наезды того на казенные имения. Стряпчий, молодой еще мальчик, придирается и ставит крючки уездному суду на каждом протоколе, хоть сколько-нибудь выгодном для интереса. Даже старичишка городничий, при всей своей доброте, был с лекарем на ножах, по случаю общих распоряжений больничными суммами. Два брата Масляниковы, довольно богатые купцы, не дальше как на днях, деливши отцовское наследство, на площади, при всем народе, дрались и таскали друг друга за волосы из-за вытертой батькиной енотовой шубы. Где ж тут дружелюбие? Скорее ненависть, злоба и зависть здесь царствовали, и только, сверх того, над всем этим царила какая-то мертвенность и скука, так что даже отерпевшиеся старожилы-чиновники и те скучали. Срывки нынче по службе тоже пошли выпадать все маленькие, ничтожные, а потому карточная игра посерьезнее совершенно прекратилась: только и осталось одно развлечение, что придет иногда заседатель уездного суда к непременному члену, большому своему приятелю, поздоровается с ним… и оба зевнут.
– Что, Семен Григорьич, нет ли чего новенького? – спросит один.
– Нет, не слыхал, – ответит другой, и опять оба зевнут.
– А что, – спросит первый, – вы пешком или на лошади?
– А что же? – спросит в свою очередь второй.
– Да так; не хотите ли к Семенову зайти? Мне винца столового надо посмотреть.
– Хорошо; зайдемте.
Зайдут к Семенову, а тут кстати раскупорят, да и разопьют бутылочки две мадеры и домой уж возвратятся гораздо повеселее, тщательно скрывая от жен, где были и что делали; но те всегда догадываются по глазам и делают по этому случаю строгие выговоры, сопровождаемые иногда слезами. Чтоб осушить эти слезы, мужья дают обещание не заходить никогда к Семенову; но им весьма основательно не верят, потому что обещания эти нарушаются много-много через неделю.
Герой мой был слишком еще молод и слишком благовоспитан, чтобы сразу втянуться в подобного рода развлечение; да, кажется, и по характеру своему был совершенно не склонен к тому. Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как в единственном уголку, где радушно его приняли и где все-таки он видел человечески развитых людей; а может быть, к тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил в училище, где, как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением было – уволить Терку, и на место его был нанят молодцеватый вахмистр. В четверг, который был торговым днем в неделе, многие из учеников, мещанских детей, не приходили в класс и присутствовали на базаре: кто торговал в лавке за батьку, а кто и так зевал. Калинович, узнав об этом, призвал отцов и объявил, что если они станут удерживать по торговым дням детей, то он выключит их. Те думали, что новый смотритель подарочка хочет, сложились и общими силами купили две головки сахару и фунтика два чаю и принесли все это ему на поклон, но были, конечно, выгнаны позорным образом, и потом, когда в следующий четверг снова некоторые мальчики не явились, Калинович на другой же день всех их выключил – и ни просьбы, ни поклоны отцов не заставили его изменить своего решения. В продолжение классов он сидел то у того, то у другого из учителей, с явной целью следить за способами их преподавания. Лебедев, толкуя таблицу извлечения корней, не то чтоб спутался, а позамялся немного и тотчас же после класса позван был в смотрительскую, где ему с холодною вежливостью замечено, что учитель с преподаваемою им наукою должен быть совершенно знаком и что при недостатке сведений лучше избрать какую-нибудь другого рода службу. Зверолов целый месяц не ходил за охотой и все повторял.
– Вот, – говорил он, потрясая своей могучей, совершенно нечесанной головой, – долби зады! Как бы взять тебя, молокососа, да из хорошей винтовки шаркнуть пулей, так забыл бы важничать!
Румянцев до невероятности подделывался к новому начальнику. Он бегал каждое воскресенье поздравлять его с праздником, кланялся ему всегда в пояс, когда тот приходил в класс, и, наконец, будто бы даже, как заметили некоторые школьники, проходил мимо смотрительской квартиры без шапки. Но все эти искания не достигали желаемой цели: Калинович оставался с ним сух и неприветлив.
Впрочем, больше всех гроза разразилась над Экзархатовым, который крепился было месяца четыре, но, получив январское жалованье, не вытерпел и выпил; домой пришел, однако, тихий и спокойный; но жена, по обыкновению, все-таки начала его бранить и стращать, что пойдет к новому смотрителю жаловаться.
– А! Яшка Калинович, – воскликнул он, сжимая кулак и потрясая им, как трагический актер, – боюсь я какого-нибудь Яшки Калиновича! Врет он! Он не узнал меня: ему стыдно было поклониться Экзархатову, – так знай же, что я презираю его еще больше – подлец! Я в ноги поклонюсь Петру Михайлычу, а перед ним на полвершка не согну головы!.. Он отрекся от старого товарища – подлец! Ступай к нему, змея подколодная, иди под крыло и покровительство тебе подобного Калиновича! – продолжал он, приближаясь к жене; но та стала уж в оборонительное положение и, вооружившись кочергою, кричала, в свою очередь: