– Все! – воскликнул Калинович. – И никто даже знать не хочет, что если я достигал чего-нибудь в жизни, так никогда ни просьбами, ни искательствами в людях, а всегда, наперед поймав человека в свои лапы, заставлял его делать для себя. Поступок с тобой и женитьба моя – единственные случаи, в которых я считаю себя сделавшим подлость; но к этому привело меня то же милое общество, которое произносит мне теперь проклятие и которое с ребячьих лет давило меня; а я… что ж мне делать? Я по натуре большой корабль, и мне всегда было надобно большое плаванье.
– Я ужасно досадую, – перебила Настенька, – что ты не сделался литератором: это настоящее твое было назначение по твоему уму, по твоему воспитанию и по твоему, наконец, взгляду на вещи.
Калинович почти вышел из себя.
– О, черт… эта литература! Менее чем что-либо она была мне всегда свойственна. И, наконец, если б я даже был каким-нибудь русским Байроном, Шекспиром – что ж из этого? На наших глазах мы видели, какая участь постигает у нас всех передовых людей на этом деле: кого подстрелят, кто нищим умрет на соломе, кто с кругу сопьется или с ума сойдет… Нет еще-с!.. Покуда у нас не вод поэтам и художникам… Не ко двору они нам пришли… – Проговоря это, вице-губернатор остановился на несколько минут. Потом, как бы рассуждая сам с собою, снова продолжал, разведя руками:
– Более сорока лет живу я теперь на свете и что же вижу, что выдвигается вперед: труд ли почтенный, дарованье ли блестящее, ум ли большой? Ничуть не бывало! Какая-нибудь выгодная наружность, случайность породы или, наконец, деньги. Я избрал последнее: отвратительнейшим образом продал себя в женитьбе и сделался миллионером. Тогда сразу горизонт прояснился и дорога всюду открылась. Господа, которые очей своих не хотели низвести до меня, очутились у ног моих!..
– Все это я очень хорошо знаю и понимаю… – подтверждала Настенька.
Калинович между тем все больше и больше приходил в волненье и выпил еще вина.
– Послушайте, – начал он, беря Настеньку за руку, – я теперь немного пьян, и это, может быть, первая еще откровенная минута моя после десяти лет адского, упорного молчания. Вы, мой маленький друг, и вы, капитан, единственные в мире люди, которые, я желал бы, чтоб хоть сколько-нибудь меня любили и понимали… Послушайте! Знаете ли вы, что с первого дня моего брака я сделался чиновником, гражданином, как хотите назовите, но только уж больше не принадлежал себе. Я искал и желал одного: чтоб сделать пользу и добро другим; за что же, скажите вы мне, преследует меня общественное мнение? Богач – я почти веду аскетическую жизнь. Быв чиновником, я работал день и ночь, подкупал на свои деньги шпионов, сам делался фискалом, сыщиком, чтоб открыть какое-нибудь ничтожное зло. На настоящем моем посту я сломил губернатора, который пятнадцать лет тяготел над губернией и сосал из нее деньги. Отъявленного мерзавца, известного вам князя Ивана, я посадил за уголовное преступление в острог и, может быть, еще каких-нибудь пять или шесть взяточников выгнал из службы. И за все это… за то, что я очищаю губернию от подобного сора, меня же обвиняют… Двух-трех учителей, в честности которых я был убежден и потому перевел на очень ничтожные места – и то мне поставлено в вину: говорят, что я подбираю себе шайку, тогда как я сыну бы родному, умирай он с голоду на моих глазах, гроша бы жалованья не прибавил, если б не знал, что он полезен для службы, в которой я хочу быть, как голубь, свят и чист от всякого лицеприятия – это единственная мечта моя… Это слава моя… Кроме этого у меня ничего нет в жизни… – Проговоря это, вице-губернатор закрыл лицо руками и склонил голову.
– Как сведешь все это в итог, – продолжал он каким-то озлобленно-насмешливым тоном, – так выходит далеко не пустяки – жить в обществе, в котором так еще шатко развито понятие о чести, о справедливости; жить и действовать в таком обществе – далеко не вздор!
– Кто ж с этим не согласится? Но зачем принимать так к сердцу? – возразила было Настенька.
– Принимать к сердцу! – повторил с усмешкой Калинович. – Поневоле примешь, когда знаешь, что все тут твои враги, и ты один стоишь против всех. Как хочешь, сколько ни дай человеку силы, поневоле он ослабеет и будет разбит.
Разговор на некоторое время прекратился, и, так как ужин кончался, то капитан с Михеичем стали убирать со стола. Настенька с Калиновичем опять остались вдвоем.
– А что жена твоя? Скажи, пожалуйста, – спросила она.
Слова эти точно обожгли Калиновича. Он проворно приподнял голову и проговорил:
– С женой нас бог будет судить, кто больше виноват: она или я. Во всяком случае, я знаю, что в настоящее время меня готовы были бы отравить, если б только не боялись законов.
– Господи! Что ж это такое, друг мой, ты говоришь? – произнесла Настенька и, подошедши к Калиновичу, положила ему руку на плечо. – Зачем ты в таком раздраженном состоянии? Послушай… молишься ли ты? – прибавила она шепотом.
– Молюсь! – отвечал Калинович со вздохом. – Какое странное, однако, наше свидание, – продолжал он, взмахнув глаза на Настеньку, – вместо того чтоб говорить слова любви и нежности, мы толкуем бог знает о чем… Такие ли мы были прежде?
– Да; но что ж? Мы любим друг друга не меньше прежнего!
– Я больше, – проговорил Калинович.
– А я разве не тоже? – подхватила Настенька в поцеловала его.
Вошли капитан и Михеич. Она села на прежнее свое место. Некоторое время продолжалось молчание.
– Прощайте, однако, – проговорил вдруг вице-губернатор, вставая.
– Куда ж ты? – спросила Настенька.