– Ну, а резчик? – спросил князь, продолжая ходить взад и вперед.
– Резчик тоже умно показывает. Хорошо старичок говорит! – отвечал Медиокритский с каким-то умилением. – Печати, говорит, действительно, для князя я вырезывал, но гербовые, для его фамилии – только. Так как, говорит, по нашему ремеслу мы подписками даже обязаны, чтоб казенные печати изготовлять по требованию только присутственных мест, каким же образом теперь и на каком основании мог сделать это для частного человека?
– Умно, – повторил князь.
– Умно-с! – повторил и Медиокритский.
– Один только Петрушка мой, выходит, и наболтал… это черт знает, какая скотина! – воскликнул князь.
– И Петр ваш ничего, решительно ничего! – подхватил Медиокритский. – Во-первых, показания крепостных людей приемлются на господ только по первым трем пунктам; а второе, он и сговаривает.
– Сговаривает?
– Сговаривает. Вот этта ему как-то на днях с кантонистом очная ставка была, – тот его разбил на всех пунктах. «Ты, говорит, говоришь, что видел меня у барина: в каком же я тогда был платье?» – «В таком-то». – «Хорошо, говорит, где у меня такое платье? Не угодно ли господам следователям осмотреть мои вещи?» А платья уж, конечно, нет такого: по три раза, может, в неделю свой туалет пропивает и новый заводит. «Ты говоришь, что в барской усадьбе меня видел: кто же меня еще из других людей видел? Я не иголка, а целый человек; кто меня еще видел?» – «Кто тебя видел еще, того не знаю». – «То-то, братец, говорит, ты, видно, больше говоришь, чем знаешь. Попомни-ка хорошенько, дурак этакой, меня ли еще видел?» – «А может, говорит, и не вас»… Словом, путает.
– Путает! – подтвердил князь.
– Да еще то ли он им наплетет – погодите вы немного! – продолжал Медиокритский таинственным тоном. – Не знаю, как при новом смотрителе будет, а у меня он сидел с дедушкой Самойлом… старичок из раскольников, может, изволили видать: белая этакая борода. Тот на это преловкий человек, ни один арестант теперь из острога к допросу не уедет без его наставления, и старик сведущий… законник… лет семь теперь его по острогам таскают… И он это делает не то, чтоб ради корысти какой, а собственно для спасения души своей. «Если, говорит, я не наставлю их, в слепоте ходящих, в ком же им после того защиту иметь?» Он Петру прямо начал с того: «Несть, говорит, Петруша, власти аще не от бога, а ты, я слышал, против барина идешь. Нехорошо, говорит, братец!.. Но, и окроме того, если барину будет худо, так и ты не уйдешь». – «Ах, говорит, дедушка, что ж мне теперь делать, если я в первый раз дал такие ответы?» А я, как нарочно, тут на эти его самые слова и вхожу. «Ну уж, я говорю, братец, ты этого не говори: мы тоже знаем, каким манером тобой первые показания сделаны. Видели, как пучки розог проносили. Достало, чай, припарки на две, на три». – «Точно так, говорит, ваше благородие, было это дело!»
– О-то, мерзавцы! – воскликнул князь, пожимая плечами.
– Три раза принимались… – подтвердил Медиокритский, – ну, и, разумеется, сробел, разболтал все!.. А что теперь ему прямо попервоначалу объявить надо прокурору, а потом и на допросах сговорить, пояснив, что все первые показания им сделаны из-под страха – так мы ему и внушили.
– Из страха? Да! Хорошо! – подхватил князь, одобрительно кивнув головой.
– Хорошо-с! Да и все дело могло бы прекраснейшим манером идти. Резчик тоже говорит, что они его стращали, а кантонисту, как целковых десять обещать, так он и рубцы покажет, где сечен. У него, по прежним еще деяньям, вся спина исполосована – доказательства, значит, когда хочешь, налицо… Да как теперь вы еще объявите, что первое показание вами дано из-под страха пытки, коей вам угрожали, несмотря на ваше дворянское и княжеское достоинство, так они черт знает, куда улетят – черт знает! – заключил Медиокритский с одушевлением.
– Улетят! – повторил князь.
– Непременно! Строжайшей ответственности, по закону, должны быть подвергнуты. Но главная теперь их опора в свидетельстве: говорят, документ, вами составленный, при прошении вашем представлен; и ежели бы даже теперь лица, к делу прикосновенные, оказались от него изъятыми, то правительство должно будет других отыскивать, потому что фальшивый акт существует, и вы все-таки перед законом стоите один его совершитель.
Князь побледнел.
– Украсть его! – произнес он, закусывая усы. – Украсть во что б то ни стало!
Медиокритский усмехнулся.
– Не украсть бы, а, как я тогда предполагал, подменить бы его следовало, благо такой прекрасный случай выходил: этого старика почтмейстера свидетельство той же губернии, того же уезда… точно оба документа в одну форму отливали, и все-таки ничего нельзя сделать. Полицеймейстер, говорят, теперь подлинного дела не только что писцам в руки не дает, а даже в полицию совсем не сносит; все допросы напамять отбирает, по тому самому, что боится очень, – себя тоже бережет… Где это видано, помилуйте! Начальник губернии делает распоряжение о производстве следствия и сам присутствует на нем: ведь это прямо, значит, направлять следователя, чтоб он действовал, как я хочу, а тот, конечно, как подчиненный, и действует так… Как же это возможно-с?
– Да, – подтвердил князь.
– Невозможно-с, – повторил Медиокритский, – и не будь теперь подобного, незаконного, со стороны губернатора, настояния, разве такое бы могло иметь направление ваше дело? Разве тот же полицеймейстер не пошел бы на деньги? Знаем тоже его не сегодня; может, своими глазами видали, сколько все действия этого человека на интересе основаны: за какие-нибудь тысячи две-три он мало что ваше там незаконное свидетельство, а все бы дело вам отдал – берите только да жгите, а мы-де начнем новое, – бывали этакие случаи, по смертоубийствам даже, где уж точно что кровь иногда вопиет на небо; а вы, слава богу, еще не душу человеческую загубили! И после прямо бы можно было написать, что действительно вами было представляемо свидетельство, но на имение существующее господина почтмейстера; а почему начальство таким образом распорядилось и подвергло вас тюремному заключению, – вы неизвестны и на обстоятельство это неоднократно жаловались как уголовных дел стряпчему, так и прокурору.