– Ты, верно, лакей? – спросил Калинович.
– Салдат, ваше благородие, отставной салдат, – отвечал Терка и опять поклонился.
– Зачем же ты стриженый, когда в кучера нанимаешься?
– Нет, ваше благородие, я не в кучерах: я ачилище стерегу. Палагея Евграфовна меня послала – парень ихний хворает. «Поди, говорит, Гаврилыч, съезди». Вот что, ваше благородие, – отрапортовал инвалид и в третий раз поклонился. Он, видимо, подличал перед новым начальником.
Молодой смотритель находился некоторое время в раздумье: ехать ли ему в таком экипаже, или нет? Но делать нечего, – другого взять было негде. Он сделал насмешливую гримасу и сел, велев себя везти к городничему, который жил в присутственных местах.
Войдя в первую комнату, Калинович увидел чрез растворенную дверь даму с распущенными волосами, в одной кофте и юбке; при его появлении дама воскликнула:
– Что это, батюшки, что это все шляются!.. – И, как пава, поплыла в дальние комнаты.
Калинович остался один; он начал слегка стучать ногами. Явилась толстая горничная девка в домотканом платье и босиком.
– Пошто вы? – спросила она.
– Принимают? – сказал Калинович.
Девка выпучила на него глаза.
– Ольгунька!.. Пострел!.. С кем ты тут болтаешь? – послышался голос городничего.
Девка ушла к барину.
– Пришел какой-то, не знаю, – отвечала она.
– Да кто такой?
– Не видывала, барин, не знаю.
– Поди скажи, коли что нужно, в полицию бы пришел; а теперь некогда, – решил городничий.
– Подьте, теперь некогда, ужо в полицию велел прийти, – повторила девка, возвратившись.
Калинович усмехнулся.
– Потрудись отдать карточку, – сказал он, подавая два билетика с загнутыми углами.
– Барину, что ли? – спросила девка.
– Барину, – отвечал Калинович и ушел.
«Это звери, а не люди!» – проговорил он, садясь на дрожки, и решился было не знакомиться ни с кем более из чиновников; но, рассудив, что для парадного визита к генеральше было еще довольно рано, и увидев на ближайшем доме почтовую вывеску, велел подвезти себя к выходившему на улицу крылечку. Почтмейстер, видно, жил крепко: дверь у него одного в целом городе была заперта и приделан был к ней колокольчик. Калинович по крайней мере раз пять позвонил, наконец на лестнице послышались медленные шаги, задвижка щелкнула, и в дверях показался высокий, худой старик, с испитым лицом, в белом вязаном колпаке, в круглых очках и в длинном, сильно поношенном сером сюртуке.
– У себя господин почтмейстер? – спросил Калинович.
– Я самый, сударь, почтмейстер. Чем могу служить? – отвечал старик протяжным, ровным и сиповатым голосом.
Калинович объяснил, что приехал с визитом.
– А!.. Очень вам, сударь, благодарен. Милости прошу, – сказал почтмейстер и повел своего гостя через длинную и холодную залу, на стенах которой висели огромные масляной работы картины, до того тусклые и мрачные, что на первый взгляд невозможно было определить их содержание. На всех почти окнах стоял густо разросшийся герань, от которого распространялся сильный, удушливый запах. В следующей комнате, куда привел хозяин гостя своего, тоже висело несколько картин такого же колорита; во весь почти передний угол стояла кивота с образами; на дубовом некрашеном столе лежала раскрытая и повернутая корешком вверх книга, в пергаментном переплете; перед столом у стены висело очень хорошей работы костяное распятие; стулья были некрашеные, дубовые, высокие, с жесткими кожаными подушками. Посадив Калиновича, почтмейстер уставил на него сквозь очки глаза и молчал. Калинович тоже не заговаривал.
– Вы изволили, стало быть, поступить на место господина Годнева? – спросил, наконец, хозяин.
– Да-с, – отвечал Калинович.
– Так, сударь, так; место ваше хорошее: предместник ваш вел жизнь роскошную и состоянье еще приобрел… Хорошее место!.. – заключил он протяжно.
Калинович сделал гримасу.
– А напредь сего какую службу имели? – спросил, помолчав, хозяин.
– Я всего два года вышел из Московского университета и не служил еще.
– Из Московского университета изволили выйти? Знаю, сударь, знаю: заведение ученое; там многие ученые мужи получили свое воспитание. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! – проговорил почтмейстер, подняв глаза кверху.
Некоторое время опять продолжалось молчание.
– А из Москвы давно ли изволили отбыть? – снова заговорил он.
– Я прямо оттуда приехал.
– Так, сударь, так; это выходит очень недавнее время. Желательно бы мне знать, какие идут там суждения, так как пишут, что на горизонте нашем будет проходить комета.
– Что ж? Это очень обыкновенное явление; путь ее исчислен заранее.
– Знаю, сударь, знаю; великие наши астрономы ясно читают звездную книгу и аки бы пророчествуют. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! – сказал опять старик, приподняв глаза кверху, и продолжал как бы сам с собою. – Знамения небесные всегда предшествуют великим событиям; только сколь ни быстр разум человека, но не может проникнуть этой тайны, хотя уже и многие другие мы имеем указания.
– Какие же указания и на что именно? – спросил Калинович, которого хозяин начал интересовать.
– Многие имеем указания, – повторил тот, уклоняясь от прямого ответа, – откапываются поглощенные землей города, аки бы свидетели тленности земной. Читал я, сударь, в нынешнем году, в «Московских ведомостях», что английские миссионеры проникли уж в эфиопские степи…
– Может быть, – сказал Калинович.
– Да, сударь, проникли, – повторил почтмейстер. – Сказывал мне один достойный вероятия человек, что в Америке родился уродливый ребенок. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Многое, сударь, нам свидетельствует, очень многое, а паче всего уменьшение любви! – продолжал он.