– А если она не доживет до этой блаженной поры и немножко пораньше умрет? – возразил Калинович.
– Опять – умрет! – повторил с усмешкою князь. – В романах я действительно читал об этаких случаях, но в жизни, признаюсь, не встречал. Полноте, мой милый! Мы, наконец, такую дребедень начинаем говорить, что даже совестно и скучно становится. Волишки у вас, милостивый государь, нет, характера – вот в чем дело!
Калинович сидел, погруженный сам в себя.
– Если еще раз я увижу ее, кончено! Я не в состоянии буду ничего предпринять… Наконец, этот Белавин… – проговорил он.
Князь усмехнулся и, покачнувшись всем телом, откинулся на задок кресла.
– Боже ты мой, царь милостивый! Верх ребячества невообразимого! – воскликнул он. – Ну, не видайтесь, пожалуй! Действительно, что тут накупаться на эти бабьи аханья и стоны; оставайтесь у меня, ночуйте, а завтра напишите записку: так и так, мой друг, я жив и здоров, но уезжаю по очень экстренному делу, которое устроит наше благополучие. А потом, когда женитесь, пошлите деньги – и делу конец: ларчик, кажется, просто открывался! Я, признаюсь, Яков Васильич, гораздо больше думал о вашем уме и характере…
– Кто в вашу переделку, князь, попадет, всякий сломается, – произнес Калинович.
– Не ломают вас, а выпрямляют! – возразил князь. – Впрочем, во всяком случае я очень глупо делаю, что так много говорю, и это последнее мое слово: как хотите, так и делайте! – заключил он с досадою и, взяв со стола бумаги, стал ими заниматься.
Около часа продолжалось молчание.
– Князь! Спасите меня от самого себя! – проговорил, наконец, Калинович умоляющим голосом. Он был даже жалок в эти минуты.
– Но, милый мой, что ж с вами делать? – произнес князь с участием.
– Делайте, что хотите, – я ваш! – ответил Калинович.
– «Ты наш, ты наш! Клянися на мече!» – не помню, говорится в какой-то драме; а так как в наше время мечей нет, мы поклянемся лучше на гербовой бумаге, и потому угодно вам выслушать меня или нет? – проговорил князь.
– Сделайте одолжение, – отвечал Калинович.
– Одолжение, во-первых, состоит в том, что поелику вы, милостивый государь, последним поступком вашим – не помню тоже в какой пьесе говорится – наложили на себя печать недоверия и очень может быть, что в одно прекрасное утро вам вдруг вздумается возвратиться к прежней идиллической вашей любви, то не угодно ли будет напредь сего выдать мне вексель в условленных пятидесяти тысячах, который бы ассюрировал меня в дальнейших моих действиях? Для вас в этом нет никакой опасности, потому что у вас нет копейки за душой, а мне сажать вас в яму, с платою кормовых, тоже никакого нет ни расчета, ни удовольствия… Когда же вы будете иметь через меня деньги, значит – и отдать их должны. Так ведь это?
В продолжение всего этого монолога Калинович смотрел на князя в упор.
– Мы, однако, князь, ужасные с вами мошенники!.. – проговорил он.
– Есть немного! – подхватил тот. – Но что ж делать! Ничего!
Калинович злобно усмехнулся.
– Конечно, уж с разбойниками надобно быть разбойником, – произнес он и, оставшись у князя ночевать, собрал все свое присутствие духа, чтоб казаться спокойным.
На другой день все стало мало-помалу обделываться. Калинович, как бы совершенно утратив личную волю, написал под диктовку князя к Настеньке записку, хоть и загадочного, но довольно утешительного содержания. Нанята была в аристократической Итальянской квартира с двумя отделениями: одно для князя, другое для жениха, которого он, между прочим, ссудил маленькой суммой, тысячи в две серебром, и вместе с тем – больше, конечно, для памяти – взял с него вексель в пятьдесят две тысячи. Дня через два, наконец, Калинович поехал вместе с князем к невесте. Свидание это было довольно странное.
– Здравствуйте, Калинович! – сказала, встречая их, Полина голосом, исполненным какого-то значения.
Тот ей ничего не ответил. Все утро потом посвящено было осматриванию маленького дачного хозяйства, в котором главную роль играл скотный двор с тремя тучными черкасскими коровами. В конюшне тоже стояли два серые жеребца, на которых мы встретили князя на Невском. Полина велела подать хлеба и начала смело, из своих рук, кормить сердитых животных. Кроме того, по маленькому двору ходили куры, которых молодая хозяйка завела, желая сделать у себя совсем деревню. Во все это Калиновича посвящали очень подробно, как полухозяина, и только уж после обеда, когда люди вообще бывают более склонны к задушевным беседам, князь успел навести разговор на главный предмет.
– Кузина, Яков Васильич, вероятно, желает, чтоб вы сами подтвердили то, что я ему передал, – сказал он.
Полина потупилась и сконфузилась.
– Я готова, – проговорила она.
– Следует, следует-с! – подхватил князь и сначала как бы подошел к балкону, а тут и совсем скрылся.
Оставшись вдвоем, жених и невеста довольно долгое время молчали.
– Нравлюсь ли я вам, Калинович, скажите вы мне? Я знаю, что я не молода, не хороша… – начала Полина.
Калинович больше пробормотал ей в ответ, что какое же другое чувство может заставить его поступать таким образом.
– А Годневу вы любили? – спросила Полина.
– Да, я ее любил, – отвечал Калинович.
– Очень?
– Очень.
– Точно ли вы оставляете ее?
Калинович усиленно вдохнул в себя целую струю воздуха.
– Она изменила мне, – проговорил он.
– Не может быть! Нет!.. Какая оке эта она!.. Я не думала этого… Нет, это, верно, неправда.
– Изменила, – повторил Калинович с какой-то гримасой.
– И вам трудно об этом говорить, я вижу.